Отвечу первым предложением на вопрос "как я себя чувствую", задаваемый мне вчера-сегодня и, вероятно, завтра-послезавтра (человеческая память коротка на актуальные события, особенно если они чужие): никак. Если ваше воображение позволяет представить себя вещью, перекрученной в стиральной машине, то мое состояние будет вам примерно понятным.
Конечно, я знала, что иного конца не будет. Я не верю в чудеса исцеления, особенно если по одну сторону баррикады - рак в последней стадии. Но все же человек - существо надеющееся. В нашем лексиконе, как ни странно, отсутствует полное понимание слова "никогда". Бросаясь им при ссорах, расставаниях, встречах, мы, как правило, оставляем за собой право возврата. Можно сказать "я никогда больше тебе не позвоню", откладывая в край души, что когда-нибудь, при необходимости, можно будет набрать знакомый номер и услышать забытый голос. Так "никогда" становится маленькой повседневной ложью, которую мы щедро позволяем себе.
Несмотря на то, что полтора месяца болезни моей няни не оставляли ни дня без напряжения и тягостного ожидания самого худшего, в какой-то момент я потеряла бдительность и позволила себе слегка расслабиться. Нет, не то, чтобы я перестала к ней заходить и подставлять тазик, становясь свидетелем ее мучительной непрекращающейся рвоты, просто дни растянулись на недели, а недели - на месяцы, и стала привычной мысль, что завтра будет новый день, в котором Мили Ивановна будет больна, прикована к постели, но жива. Пусть безучастной, пусть с неразличимой речью, пусть не принимающей больше пищу, а только несколько глоточков воды, но жива. Было в этом жуткое, но все же постоянство: прийти утром, увидеть скрюченное на кровати тело, больше похожее на тело младенца-переростка, слегка дотронуться до остро выпирающей лопатки и спросить по-детски: "Мийка, ты спишь?"
Наблюдать, как человек умирает, - не больно. Жалко, горько, страшно, тоска колотится в горле как испуганная птица в стекло, но не больно. Особенно, если человек сильный, если он хочет, отчаянно хочет жить, и бегут мурашки невольного восхищения и уважения перед такой неумирающей жаждой жизни.
В похоронах же самое страшное - это первые минуты. Когда спрашиваешь "умерла?" и безумно, до зуда под ногтями хочешь услышать: "нет". Но тебе отвечают: "да", и это уже безвозвратно. Смерть - единственное, что мы не можем исправить. Это единственное правдивое "никогда", тупик, из которого нет выхода. Это особенная вспышка ясности, в которую понимаешь, что проходя мимо знакомой квартиры не услышишь больше звука громко работающего телевизора, что тебя больше не отправят в магазин за водой и конфетами, что не будут собирать твои статьи и с гордостью говорить "сколько ты работаешь, Мумик!", что не будут, смущаясь, просить помыть полы и постирать, что просто - никогда ничего больше. И вот тогда - больно.
Запомнилось, как закручивали крышку гроба, как что-то говорили люди вокруг и зачем-то спрашивали, на каком я курсе, как что-то некрасиво булькало у меня в горле и вопреки маминым просьбам текли и текли слезы, как вязли каблуки в сырой земле кладбища и как холодный пронизывающий ветер заползал под юбку и морозил ноги, как экскаватор проехал по холмику, выравнивая его, и кто-то сказал: "теперь это ее дом", как было больно, невозможно, невозможно больно. И как больно до сих пор.
Потом я отрешенно смотрела, как все разбредались, слегка удивлялась, как люди за столом уже начали обсуждать свое, земное, как у всех готовилось слететь с языка (а у многих и слетело): "кто наследует квартиру?" Кто больше всех убит горем, тот и наследует, логично?
Самостоятельно моя память стерла из себя все некрасивое, печальное, связанное с няней. Остался свет, который, если описывать его в красках, похож на яркий цветущий луг с высокой, шелковистой зеленой травой со спрятанными в ней ромашками. Она и была моим светом, моей радостью, моим учителем. И благодаря этому я - несказанно богатый человек.
Часть меня, часть моей жизни - и немалая ее часть, целых 22 года, - вместе с ней положили в гроб. И, конечно, абсолютно бессмысленны слова о том, что все забывается и проходит. Мили Ивановна - это мой личный кодекс чести и нравственности, мое мерило хорошего и плохого, мой образец щедрости и доброты. Она умерла, не дожив месяца до своих восьмидесяти восьми.
Мама рассказывала, что за пять минут до своей смерти, Мили Ивановна подняла руку и сама закрыла свои глаза. Я верю в то, что в этот момент она увидела лучший мир.
Конечно, я знала, что иного конца не будет. Я не верю в чудеса исцеления, особенно если по одну сторону баррикады - рак в последней стадии. Но все же человек - существо надеющееся. В нашем лексиконе, как ни странно, отсутствует полное понимание слова "никогда". Бросаясь им при ссорах, расставаниях, встречах, мы, как правило, оставляем за собой право возврата. Можно сказать "я никогда больше тебе не позвоню", откладывая в край души, что когда-нибудь, при необходимости, можно будет набрать знакомый номер и услышать забытый голос. Так "никогда" становится маленькой повседневной ложью, которую мы щедро позволяем себе.
Несмотря на то, что полтора месяца болезни моей няни не оставляли ни дня без напряжения и тягостного ожидания самого худшего, в какой-то момент я потеряла бдительность и позволила себе слегка расслабиться. Нет, не то, чтобы я перестала к ней заходить и подставлять тазик, становясь свидетелем ее мучительной непрекращающейся рвоты, просто дни растянулись на недели, а недели - на месяцы, и стала привычной мысль, что завтра будет новый день, в котором Мили Ивановна будет больна, прикована к постели, но жива. Пусть безучастной, пусть с неразличимой речью, пусть не принимающей больше пищу, а только несколько глоточков воды, но жива. Было в этом жуткое, но все же постоянство: прийти утром, увидеть скрюченное на кровати тело, больше похожее на тело младенца-переростка, слегка дотронуться до остро выпирающей лопатки и спросить по-детски: "Мийка, ты спишь?"
Наблюдать, как человек умирает, - не больно. Жалко, горько, страшно, тоска колотится в горле как испуганная птица в стекло, но не больно. Особенно, если человек сильный, если он хочет, отчаянно хочет жить, и бегут мурашки невольного восхищения и уважения перед такой неумирающей жаждой жизни.
В похоронах же самое страшное - это первые минуты. Когда спрашиваешь "умерла?" и безумно, до зуда под ногтями хочешь услышать: "нет". Но тебе отвечают: "да", и это уже безвозвратно. Смерть - единственное, что мы не можем исправить. Это единственное правдивое "никогда", тупик, из которого нет выхода. Это особенная вспышка ясности, в которую понимаешь, что проходя мимо знакомой квартиры не услышишь больше звука громко работающего телевизора, что тебя больше не отправят в магазин за водой и конфетами, что не будут собирать твои статьи и с гордостью говорить "сколько ты работаешь, Мумик!", что не будут, смущаясь, просить помыть полы и постирать, что просто - никогда ничего больше. И вот тогда - больно.

Потом я отрешенно смотрела, как все разбредались, слегка удивлялась, как люди за столом уже начали обсуждать свое, земное, как у всех готовилось слететь с языка (а у многих и слетело): "кто наследует квартиру?" Кто больше всех убит горем, тот и наследует, логично?


Мама рассказывала, что за пять минут до своей смерти, Мили Ивановна подняла руку и сама закрыла свои глаза. Я верю в то, что в этот момент она увидела лучший мир.
Посвящается самой любимой девочке на свете..тронуло
ОтветитьУдалить